Сайт состоит из двух частей. В этой части представлен подробный материал по всем разделам. В другой - представлена краткая информация о Достоевском и его творчестве.

Бесы

Глава первая


Страницы: « 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 »

      III.

      В зале опять носилось что-то неладное. Объявляю
заранее: я преклоняюсь пред величием гения; но к
чему же эти господа наши гении в конце своих
славных лет поступают иногда совершенно как
маленькие мальчики? Ну что же в том, что он
Кармазинов и вышел с осанкою пятерых камергеров?
Разве можно продержать на одной статье такую
публику как наша целый час? Вообще я сделал
замечание, что будь разгений, но в публичном легком
литературном чтении нельзя занимать собою публику
более двадцати минут безнаказанно. Правда, выход
великого гения встречен был до крайности
почтительно. Даже самые строгие старички изъявили
одобрение и любопытство, а дамы так даже некоторый
восторг. Аплодисмент однако был коротенький, и
как-то недружный, сбившийся. Зато в задних рядах ни
единой выходки, до самого того мгновения, когда
господин Кармазинов заговорил, да и тут почти ничего
не вышло особенно дурного, а так как будто
недоразумение. Я уже прежде упоминал, что у него
был слишком крикливый голос, несколько даже
женственный и при том с настоящим благородным
дворянским присюсюкиванием. Только лишь произнес
он несколько слов, вдруг кто-то громко позволил себе
засмеяться, — вероятно какой-нибудь неопытный
дурачок, не видавший еще ничего светского и при том
при врожденной смешливости. Но демонстрации не
было ни малейшей; напротив, дураку же и зашикали, и
он уничтожился. Но вот господин Кармазинов,
жеманясь и тонируя, объявляет, что он "сначала ни за
что не соглашался читать" (очень надо было
объявлять!). "Есть, дескать, такие строки, которые до
того выпеваются из сердца, что и сказать нельзя, так
что этакую святыню никак нельзя нести в публику"
(ну так зачем же понес?); "но так как его упросили, то
он и понес, и так как сверх того он кладет перо навеки
и поклялся более ни за что не писать, то уж так и быть
написал эту последнюю вещь; и так как он поклялся ни
за что и ничего никогда не читать в публике, то уж так
и быть прочтет эту последнюю статью публике" и т. д.
и т. д. всё в этом роде.
      Но всё бы это ничего, и кто не знает авторских
предисловий? Хотя замечу, при малой образованности
нашей публики и при раздражительности задних рядов,
это всё могло повлиять. Ну не лучше ли было бы
прочитать маленькую повесть, крошечный рассказик в
том роде, как он прежде писывал, — то-есть хоть
обточенно и жеманно, но иногда с остроумием? Этим
было бы всё спасено. Нет-с, не тут-то было! Началась
рацея! Боже, чего тут не было! Положительно скажу,
что даже столичная публика доведена была бы до
столбняка, не только наша. Представьте себе почти два
печатных листа самой жеманной и бесполезной
болтовни; этот господин вдобавок читал еще как-то
свысока, пригорюнясь, точно из милости, так что
выходило даже с обидой для нашей публики. Тема... Но
кто ее мог разобрать, эту тему? Это был какой-то отчет
о каких-то впечатлениях, о каких-то воспоминаниях.
Но чего? Но об чем? — Как ни хмурились наши
губернские лбы целую половину чтения, ничего не
могли одолеть, так что вторую половину прослушали
лишь из учтивости. Правда, много говорилось о любви,
о любви гения к какой-то особе, но признаюсь, это
вышло несколько неловко. К небольшой толстенькой
фигурке гениального писателя как-то не шло бы
рассказывать, на мой взгляд, о своем первом поцелуе...
И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили
как-то не так как у всего человечества. Тут
непременно кругом растет дрок (непременно дрок или
какая-нибудь такая трава, о которой надобно
справляться в ботанике). При этом на небе непременно
какой-то фиолетовый оттенок, которого конечно никто
никогда не примечал из смертных, т.-е. и все видели,
но не умели приметить, а "вот, дескать, я поглядел и
описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную
вещь". Дерево, под которым уселась интересная пара,
непременно какого-нибудь оранжевого цвета. Сидят
они где-то в Германии. Вдруг они видят Помпея или
Кассия накануне сражения, и обоих пронизывает холод
восторга. Какая-то русалка запищала в кустах. Глюк
заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он
играл, названа en toutes lettres, но никому неизвестна,
так что об ней надо справляться в музыкальном
словаре. Меж тем заклубился туман, так заклубился,
так заклубился, что более похож был на миллион
подушек, чем на туман. И вдруг всё исчезает, и
великий гений переправляется зимой в оттепель через
Волгу. Две с половиною страницы переправы, но
всё-таки попадает в прорубь. Гений тонет, — вы
думаете, утонул? И не думал; это всё для того, что
когда он уже совсем утопал и захлебывался, то пред
ним мелькнула льдинка, крошечная льдинка с
горошинку, но чистая и прозрачная "как замороженная
слеза", и в этой льдинке отразилась Германия или
лучше сказать, небо Германии, и радужною игрой
своею отражение напомнило ему ту самую слезу,
которая, "помнишь, скатилась из глаз твоих, когда мы
сидели под изумрудным деревом, и ты воскликнула
радостно: "Нет преступления!" "Да, сказал я сквозь
слезы, но коли так, то ведь нет и праведников". Мы
зарыдали и расстались навеки". — Она куда-то на
берег моря, он в какие-то пещеры; и вот он спускается,
спускается, три года спускается в Москве под
Сухаревою башней, и вдруг в самых недрах земли в
пещере находит лампадку, а пред лампадкой схимника.
Схимник молится. Гений приникает к крошечному
решетчатому оконцу, и вдруг слышит вздох. Вы
думаете, это схимник вздохнул? Очень ему надо
вашего схимника! Нет-с, просто-за-просто этот вздох
напомнил ему ее первый вздох, тридцать семь лет
назад, когда, "помнишь, в Германии, мы сидели под
агатовым деревом, и ты сказала мне: "К чему любить?
Смотри, кругом растет вохра, и я люблю, но перестанет
расти вохра, и я разлюблю". Тут опять заклубился
туман, явился Гофман, просвистала из Шопена
русалка, и вдруг из тумана, в лавровом венке, над
кровлями Рима появился Анк-Марций. Озноб восторга
охватил наши спины, и мы расстались навеки" и т. д. и
т. д. Одним словом, я, может, и не так передаю и
передать не умею, но смысл болтовни был именно в
этом роде. И наконец что за позорная страсть у наших
великих умов к каламбурам в высшем смысле!
Великий европейский философ, великий ученый,
изобретатель, труженик, мученик, — все эти
труждающиеся и обремененные, для нашего русского
великого гения решительно в роде поваров у него на
кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в
руках и ждут приказаний. Правда, он надменно
усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему,
как объявить банкротство России во всех отношениях
пред великими умами Европы, но что касается его
самого, — нет-с, он уже над этими великими умами
Европы возвысился; все они лишь материал для его
каламбуров. Он берет чужую идею, приплетает к ней
ее антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет
преступления; правды нет, праведников нет; атеизм,
дарвинизм, московские колокола... Но увы, он уже не
верит в московские колокола; Рим, лавры... но он даже
не верит в лавры... Тут казенный припадок
Байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из
Печорина, — и пошла и пошла, засвистала машина... "А
впрочем похвалите, похвалите, я ведь это ужасно
люблю, я ведь это только так говорю, что кладу перо;
подождите, я еще вам триста раз надоем, читать
устанете..."
      Разумеется, кончилось не так ладно; но то худо, что
с него-то и началось. Давно уже началось шарканье,
сморканье, кашель и всё то, что бывает, когда на
литературном чтении литератор, кто бы он ни был,
держит публику более двадцати минут. Но гениальный
писатель ничего этого не замечал. Он продолжал
сюсюкать и мямлить, знать не зная публики, так что
все стали приходить в недоумение. Как вдруг в задних
рядах послышался одинокий, но громкий голос:
      — Господи, какой вздор!
      Это выскочило невольно и, я уверен, безо всякой
демонстрации. Просто устал человек. Но господин
Кармазинов приостановился, насмешливо поглядел на
публику, и вдруг просюсюкал с осанкой уязвленного
камергера: — Я, кажется, вам, господа, надоел
порядочно?
      Вот в том-то и вина его, что он первый заговорил;
ибо, вызывая таким образом на ответ, тем самым дал
возможность всякой сволочи тоже заговорить и
так-сказать даже законно, тогда как если б удержался,
то посморкались, посморкались бы, и сошло бы
как-нибудь... Может быть, он ждал аплодисмента в
ответ на свой вопрос; но аплодисмента не раздалось;
напротив, все как будто испугались, съёжились и
притихли.
      — Вы вовсе никогда не видали Анк-Марция, это
всё слог, — раздался вдруг один раздраженный, даже
как бы наболевший голос.
      — Именно, — подхватил сейчас же другой голос: —
нынче нет привидений, а естественные науки.
Справьтесь с естественными науками.
      — Господа, я менее всего ожидал таких
возражений, — ужасно удивился Кармазинов. Великий
гений совсем отвык в Карлсруэ от отечества.
      — В наш век стыдно читать, что мир стоит на трех
рыбах, — протрещала вдруг одна девица. — Вы,
Кармазинов, не могли спускаться в пещеры к
пустыннику. Да и кто говорит теперь про
пустынников?
      — Господа, всего более удивляет меня, что это так
серьезно. Впрочем... впрочем вы совершенно правы.
Никто более меня не уважает реальную правду...
      Он хоть и улыбался иронически, но сильно был
поражен. Лицо его так и выражало: "Я ведь не такой,
как вы думаете, я ведь за вас, только хвалите меня,
хвалите больше, как можно больше, я это ужасно
люблю"...
      — Господа, — прокричал он наконец уже совсем
уязвленный, — я вижу, что моя бедная поэмка не туда
попала. Да и сам я, кажется, не туда попал.
      — Метил в ворону, а попал в корову, — крикнул во
всё горло какой-то дурак, должно быть пьяный, и на
него уж конечно не надо бы обращать внимания.
Правда, раздался непочтительный смех.
      — В корову, говорите вы? — тотчас же подхватил
Кармазинов. Голос его становился всё крикливее. —
Насчет ворон и коров я позволю себе, господа,
удержаться. Я слишком уважаю даже всякую публику,
чтобы позволить себе сравнения, хотя бы и невинные;
но я думал...
      — Однако вы, милостивый государь, не очень бы...
— прокричал кто-то из задних рядов.
      — Но я полагал, что, кладя перо и прощаясь с
читателем, буду выслушан...
      — Нет, нет, мы желаем слушать, желаем, —
раздалось несколько осмелившихся наконец голосов из
первого ряда.
      — Читайте, читайте! — подхватило несколько
восторженных дамских голосов, и наконец-то
прорвался аплодисмент, правда мелкий, жиденький.
Кармазинов криво улыбнулся и привстал с места.
      — Поверьте, Кармазинов, что все считают даже за
честь... — не удержалась даже сама предводительша.
      — Господин Кармазинов, — раздался вдруг один
свежий юный голос из глубины залы. Это был голос
очень молоденького учителя уездного училища,
прекрасного молодого человека, тихого и благородного,
у нас недавнего еще гостя. Он даже привстал с места.
      — Господин Кармазинов, если б я имел счастие так
полюбить, как вы нам описали, то право я не поместил
бы про мою любовь в статью, назначенную для
публичного чтения...
      Он даже весь покраснел.
      — Господа, — прокричал Кармазинов, — я кончил.
Я опускаю конец и удаляюсь. Но позвольте мне
прочесть только шесть заключительных строк:
      "Да, друг читатель, прощай! — начал он тотчас же
по рукописи и уже не садясь в кресла. — "Прощай,
читатель; даже не очень настаиваю на том, чтобы мы
расстались друзьями: к чему в самом деле тебя
беспокоить? Даже брани, о брани меня, сколько
хочешь, если тебе это доставит какое-нибудь
удовольствие. Но лучше всего, если бы мы забыли друг
друга навеки. И если бы все вы, читатели, стали вдруг
настолько добры, что, стоя на коленях, начали
упрашивать со слезами: "Пиши, о пиши для нас,
Кармазинов — для отечества, для потомства, для
лавровых венков", то и тогда бы я вам ответил,
разумеется, поблагодарив со всею учтивостью: "Нет
уж, довольно мы повозились друг с другом, милые
соотечественники, merci! Пора нам в разные стороны!
Merci, merci, merci."
      Кармазинов церемонно поклонился и весь красный,
как будто его сварили, отправился за кулисы.
      — И вовсе никто не будет стоять на коленях; дикая
фантазия.
      — Экое ведь самолюбие!
      — Это только юмор, — поправил было кто-то
потолковее.
      — Нет, уж избавьте от вашего юмора.
      — Однако ведь это дерзость, господа.
      — По крайней мере теперь-то хоть кончил.
      — Эк скуки натащили!
      Но все эти невежественные возгласы задних рядов
(не одних впрочем задних) были заглушены
аплодисментом другой части публики. Вызывали
Кармазинова. Несколько дам, имея во главе Юлию
Михайловну и предводительшу, столпились у эстрады.
В руках Юлии Михайловны явился роскошный
лавровый венок, на белой бархатной подушке, в другом
венке из живых роз.
      — Лавры! — произнес Кармазинов с тонкою и
несколько язвительною усмешкой; — я, конечно,
тронут и принимаю этот заготовленный заранее, но
еще не успевший увянуть венок с живым чувством; но
уверяю вас, mesdames, я настолько вдруг сделался
реалистом, что считаю в наш век лавры гораздо
уместнее в руках искусного повара, чем в моих...
      — Да повара-то полезнее, — прокричал тот самый
семинарист, который был в "заседании" у
Виргинского. Порядок несколько нарушился. Из многих
рядов повскочили, чтобы видеть церемонию с
лавровым венком.
      — Я за повара теперь еще три целковых придам, —
громко подхватил другой голос, слишком даже громко,
громко с настойчивостью.
      — И я.
      — И я.
      — Да неужели здесь нет буфета?
      — Господа, это просто обман...
Впрочем надо признаться, что все эти разнузданные
господа еще сильно боялись наших сановников, да и
пристава, бывшего в зале. Кое-как, минут в десять, все
опять разместились, но прежнего порядка уже не
восстановлялось. И вот в этот-то начинающийся хаос и
попал бедный Степан Трофимович...

Страницы: « 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 »